Рассказчик вспоминает о своём друге, которого потерял сорок лет назад. Повествование ведётся от первого лица.
Все ребята старого московского двора учились в двух ближайших школах, но Юре не повезло. В год, когда он пошёл учиться, был большой наплыв учеников, и часть ребят отправили в отдалённую от дома школу. Эта была «чужая территория». Чтобы избежать драки с местными, ребята ходили в школу и из школы большой компанией. Только на «своей территории» они расслаблялись и начинали играть в снежки.
Во время одного из снежных сражений Юра увидел незнакомого мальчика - тот стоял в сторонке и робко улыбался. Оказалось, что мальчик живёт в Юрином подъезде, просто родители всё детство «выгуливали» его в церковном садике, подальше от плохой компании.
На следующий день Юра вовлёк мальчика в игру, и вскоре они с Павликом подружились.
Каким же запасом индивидуальности обладал этот мальчик, затем юноша ‹…› если сумел так прочно войти в душу другого человека.
До знакомства с Павликом Юра «уже был искушён в дружбе» - у него имелся закадычный друг детства, красивый, стриженный под девочку, Митя - «слабодушный, чувствительный, слезливый, способный к истерическим вспышкам ярости». От отца-адвоката «Митя унаследовал дар велеречия» и пользовался им, когда Юра замечал, что друг завидует ему или ябедничает.
Митина вздорность и постоянная готовность к ссоре казались Юре «непременной принадлежностью дружбы», но Павлик показал ему, что существует иная, настоящая дружба. Поначалу Юра покровительствовал робкому мальчику, «вводил его в свет», и постепенно все начали считать его главным в этой паре.
На самом деле друзья не зависели друг от друга. Общаясь с Митей, Юра привык «к моральному соглашательству», а потому нравственный кодекс Павлика был строже и чище.
Прощение предательства немногим отличается от самого предательства.
Родители опекали Павлика только в раннем детстве. Повзрослев, он стал полностью самостоятельным. Павлик любил родителей, но не позволял им управлять своей жизнью, и те переключились на его младшего брата.
Павлик никогда не вступал в сделку с совестью, из-за чего его дружба с Юрой однажды чуть не закончилась. Благодаря репетитору, Юра с детства прекрасно знал немецкий язык. Учительница любила его за «истинно берлинское произношение», и никогда не спрашивала домашнее задание, тем более что учить его Юра считал ниже своего достоинства. Но однажды учительница вызвала Юру к доске. Заданного им стихотворения Юра не выучил - он отсутствовал несколько дней и не знал, что задавали. Оправдываясь, он сказал, что Павлик не сообщил ему о домашнем задании. На самом деле Юра сам не спросил, что было задано.
Павлик воспринял это как предательство и целый год не разговаривал с Юрой. Тот много раз пытался помириться с ним без выяснения отношений, но Павлик этого не хотел - он презирал обходные пути, и ему не нужен был тот Юра, каким он раскрылся на уроке немецкого. Примирение произошло, когда Павлик понял, что его друг изменился.
Природа дружбы иная, чем у любви. Легко любить ни за что и очень трудно - за что-нибудь.
Павлик был «умственным» мальчиком, но родители не обеспечивали ему «питательной среды». Отец Павлика был часовщиком и интересовался исключительно часами. Его мать казалась женщиной, «не ведавшей, что изобретено книгопечатание», хотя её братья - химик и биолог - были крупными учёными. В семье Юры царил культ книг, и это было необходимо Павлику как воздух.
С каждым годом друзья становились всё ближе друг другу. Вопрос «Кем быть?» встал перед ними гораздо раньше, чем перед их сверстниками. Ярко выраженных пристрастий у ребят не было, и они начали искать себя. Павлик решил пойти по стопам одного из своих знаменитых дядьёв. Друзья варили гуталин, не дававший обуви блеска, и красные чернила, пачкавшие всё, кроме бумаги.
Поняв, что химиков из них не выйдет, ребята переключились на физику, а после неё - на географию, ботанику, электротехнику. В перерывах они учились балансировке, удерживая на носу или подбородке разные предметы, чем приводили в ужас Юрину маму.
Тем временем Юра начал писать рассказы, а Павлик стал актёром любительской сцены. Наконец, друзья поняли, что это и есть их призвание. Юра поступил на сценарный факультет института киноискусств. Павлик же «провалился на режиссёрском», но на следующий год блестяще сдал экзамены не только во ВГИК, но и ещё в два института.
В первый день войны Павлик ушёл на фронт, а Юру «забраковали». Вскоре Павлик погиб. Немцы окружили его отряд, засевший в здании сельсовета, и предложили сдаться. Павлику стоило только поднять руки, и жизнь его была бы спасена, но он оказался и сгорел заживо вместе с солдатами.
Сорок лет прошло, а Юре всё ещё снится Павлик. Во сне он возвращается с фронта живым, но не хочет подходить к другу, говорить с ним. Проснувшись, Юра перебирает свою жизнь, пытаясь найти в ней вину, которая заслуживает такой казни. Ему начинает казаться, что он повинен во всём зле, творящемся на земле.
Мы все виноваты друг перед другом и во сто крат сильней - перед мёртвыми. И надо все время помнить об этой своей вине, - быть может, тогда исполнится самая святая мечта: ‹…› вернуть к жизни ушедших...
Однажды приятель пригласил Юру на недавно купленную им дачу - сходить по грибы. Прогуливаясь по лесу, Юра наткнулся на следы давних сражений и вдруг понял, что где-то здесь и погиб Павлик. Впервые он подумал, что в окружённом врагами сельсовете «творилась не смерть, а последняя жизнь Павлика».
Наша ответственность друг перед другом велика. В любой момент нас может призвать и умирающий, и герой, и усталый человек, и ребёнок. Это будет «зов на помощь, но одновременно и на суд».
Мы жили в одном подъезде, но не знали друг друга. Далеко не все ребята нашего дома принадлежали к дворовой вольнице. Иные родители, уберегая своих чад от тлетворного влияния двора, отправляли их гулять в чинный сад при Лазаревском институте или в церковный садик, где старые лапчатые клены осеняли гробницу бояр Матвеевых.
Там, изнывая от скуки под надзором дряхлых богомольных нянек, дети украдкой постигали тайны, о которых двор вещал во весь голос. Боязливо и жадно разбирали они наскальные письмена на стенах боярской гробницы и пьедестале памятника статскому советнику и кавалеру Лазареву. Мой будущий друг не по своей вине делил участь этих жалких, тепличных детей.
Все ребята Армянского и прилегающих переулков учились в двух рядом расположенных школах, по другую сторону Покровки. Одна находилась в Старосадском, под боком у немецкой кирхи, другая — в Спасоглинищевском переулке. Мне не повезло. В год, когда я поступал, наплыв оказался столь велик, что эти школы не смогли принять всех желающих. С группой наших ребят я попал в очень далекую от дома 40-ю школу в Лобковском переулке, за Чистыми прудами.
Мы сразу поняли, что нам придется солоно. Здесь царили Чистопрудные, а мы считались чужаками, непрошеными пришельцами. Со временем все станут равны и едины под школьным стягом. Поначалу здоровый инстинкт самосохранения заставлял нас держаться тесной группой. Мы объединялись на переменках, гуртом ходили в школу и гуртом возвращались домой. Самым опасным был переход через бульвар, здесь мы держали воинский строй. Достигнув устья Телеграфного переулка, несколько расслаблялись, за Потаповским, чувствуя себя в полной безопасности, начинали дурачиться, орать песни, бороться, а с наступлением зимы завязывать лихие снежные баталии.
Эта книга - попытка систематизировать то, что я писал и пишу о Москве. А пишу я давно, с первых проб пера, значит, без малого полстолетия, и, верно, буду писать до конца дней о своем родном городе. Москве посвящены автобиографические рассказы, просто рассказы, очерки, литературные портреты моих земляков, тех, кто верно служил столице и не мыслил себя без нее. Этим чувством для меня уравнены великий певец и умелый ипподромный наездник, талантливый пейзажист и официант-ветеран. Москва дорога мне во всех ипостасях, но, пожалуй, наиболее интимно близкой остается Москва моего детства.
В последнее время самые разные люди спрашивали в письмах, чем объясняется такая преданность месту и дням своего начала. Конечно, интерес этот не только литературного плана, вернее, вовсе не литературного плана. Он связан с тревогой нынешнего дня: как растить человека, как укрепить, сохранить в молодой душе те хрупкие нравственные ценности, без которых даже самая благополучная жизнь нища и пуста. На мой взгляд, «Московская книга» как раз об этом, хотя автор не задавался воспитательными целями, что ему вовсе не по плечу.
Есть старая, но ничуть не поблекшая истина: мы все родом из детства. И самым чистым, самым светлым, самым важным, большим и значимым остается навсегда образ матери.
Человек формируется всей жизнью. Двор, детский сад, школа, пионерский отряд, комсомол - это важные формирующие душу начала. Но самым первым и ни с чем не сравнимым по силе воздействия - остается мать. Никакая нянька, воспитательница, учительница, вожатая или классная руководительница не обладает материнской силой воздействия на строящуюся душу. Мать - это первая родина. И может быть, самая большая. Когда я анализирую свои взгляды и доискиваюсь причин моих поступков, когда я хочу понять, откуда у меня те или иные качества, то чаще всего нахожу у истоков мою мать - Ксению Алексеевну.
Помню, как меня впервые привезли на подмосковную речку Учу, сейчас там громадное Учинское водохранилище. Мне не было шести лет, но я уже много знал об окружающем, привычный городской мир был щедро назван в словах, другое дело - здесь. Помню, мать подвела меня к сосне. «Смотри, это дерево, - сказала она со странной интонацией. - Наше русское дерево. Какое оно большое, доброе, надежное. И как чудно пахнет! Сколько в нем доверчивой силы, и как легко его ранить!» Растроганная и чуть торжественная интонация поразила меня. Мать была человеком сдержанным до суровости. В нашей семье было принято держать свои чувства на привязи. Никакой сентиментальности, поцелуев и ласк. Наверное, потому так тронули меня мамины слова. Мне открылось светлое чудо, имя которому «дерево».
Давно уже я живу за городом и до сих пор, если у меня плохо на душе, тоска, неприятности, иду в лес. Прижмешься щекой к березе или шершавому стволу дуба - и успокаиваешься, все беды кажутся маленькими и преходящими. Дерево дает ощущение причастности к Великой тайне мироздания, вечности. Возле деревьев я всегда вспоминаю о матери. И не случайно писатель Николай Атаров так назвал моего главного лирического героя: «Человек из глубины пейзажа».
Мама всегда разделяла мои увлечения - будь то рисование, коллекционирование, сбор гербария; как-то исподволь, незаметно направляла, не давала потерять веру в себя. У нее не было специальных знаний (закончила с грехом пополам гимназию), но ради меня она узнала очень много о природе, запомнила названия цветов и трав, грибов съедобных и ядовитых, бабочек, насекомых. Дома мне разрешали держать животных. У нас жили: блохастый «дворник» Джек, кошка, четыре певчие птички, одно время - даже лисица. Птицы: чиж, щегол, чечетка и канарейка - совсем не боялись нас, летали по комнате, благо мы жили в старом доме с высокими потолками, садились на руку, на плечо. Бережное отношение к зеленому миру, к младшим братьям естественно входило в душу, без назиданий и скучных проповедей.
Но случалось мне получать и уроки совсем иного толка. В детстве мы склонны создавать кумиров. Я влюбился в знакомого родителей, роскошного золотобородого дядю Сережу, по профессии переводчика, по сути - болтуна и бездельника. Он был щедро одарен природой: способностями полиглота, даром слова, тонкой музыкальностью, победительной внешностью. Он за многое брался, но ничего не доводил до конца и талантливо разыгрывал роль непонятого человека со сломанной судьбой.
Его очарование было опасно, и мать решила развенчать в моих глазах соблазнительный образ «страдальца». Если у мужчины нет настоящей профессии, которой он отдается целиком, с глубочайшей серьезностью и терпением, он ничего не стоит. Это пустоцвет. Нет ничего хуже. Должно быть главное дело в жизни, которое ты любишь и досконально знаешь. «Чем бы ты ни занимался, я ведь не знаю, кем ты станешь, - говорила мать, - будь прежде всего профессионалом. Все остальное от лукавого, но это по силе каждому человеку, знающему свою цель». Слова матери на всю жизнь запали в мою душу… Только не подумайте, будто я все детство жался к материнскому подолу. Она бы первая не позволила. У нас никогда не выделяли семью из мира и общества, и мне органически чуждо было стремление замкнуться в семье, уткнуться в ее тепло и малые заботы. Я был гражданином двора, улицы, Москвы… Круги моего познания год от года расширялись. Я рос в мире, а не в мирке, исподволь, но неуклонно мне внушали, что не станешь человеком, держась все время под спасительным крылом.
В пору моего детства существенную воспитательную (без кавычек) роль в нашей жизни играл двор. Двор не противостоял семье, а был как бы ее продолжением, это подтвердит каждый старый москвич. Во дворе мы постигали азы дружбы, крепко дружили и в школе. Что лежит в основе таких вот «коллективных» дружб? Мы были близки по нашему социальному положению, по нашему московскому землячеству: гордились Москвой, таинственно-извилистыми переулками, Чистыми прудами, Меншиковой башней, Покровскими казармами… У нас были надежные покровители во дворе и прекрасные, умные преподаватели в школе, мы никого не забыли. Мы помним и духовой оркестр на Чистопрудном катке, и как у музыкантов примерзали губы к мундштукам труб, помним наши игры, дворовый футбол, путешествия за город, общие обиды, влюбленности - это все составляет вещество нашего духа, нашей сути. Мы помним, как в худеньких пальтишках еще в темноте, до начала занятий, торопились на Главный почтамт и там собирали бумажный утиль - не для того, чтобы разжиться томиком Дюма, а потому, что знали: стране не хватает бумаги на тетрадки и учебники. А с какой страстью собирали мы деньги на торпедный катер, дирижабль! А тяжелые сумки книгоноши, с которыми мы носились по улицам и площадям, выискивая любителей чтения!.. Мы не разлучались и после уроков, вместе ходили на каток, в кино, позже - в оперу, собирались в тех домах, где был патефон, и неуклюже танцевали под «Рио-Риту» и «Цыгана». И мы не были менее счастливы от того, что приходили на эти вечера в лыжных костюмах.
Школа вообще очень много значила для нас, значит и по сей день. В 1928 году мы впервые перешагнули порог бывшего училища Фидлера возле Чистых прудов, а недавно в моем подмосковном жилье отметили 55-летие нашей дружбы, выдержавшей испытание временем, и каким временем!
У наших встреч давняя история, вскоре после войны мы решили собираться раз в год, в начале мая, местом встречи, естественно, были выбраны Чистые пруды. Бывает, что и хорошие традиции себя изживают, а вот с нами случилось прямо противоположное: нам стало недоставать одной встречи в год, ведь нам так хорошо друг с другом!
Каким же светлым и чистым было наше не слишком сытое и не слишком нарядное детство! Последнее нас ничуть не трогало, мы были напрочь лишены жадности к вещам, нас волновали иные ценности. Наше детство проходило не в тепличных условиях, мы выросли на ветру жизни. Радость молодости была для нас в постижении нового, в прекрасных книгах, в музыке, в походах, велосипедных поездках за город, ночевках на озерах и реках, в попытках что-то сделать своими руками, в спорте - не ради получения разряда или приза, а ради него самого.
1. Юрий Маркович Нагибин;
2. «Мой первый друг, мой друг бесценный»
3. Жанр: рассказ;
4. Класс: 6;
5. Год написания: примерно 70-е годы, если исходить из содержания рассказал. Это брежневская эпоха, эпоха «застоя».
6. Эпоха, описываемая в рассказе, относится к концу двадцатых – началу сороковых годов, время репрессий и коллективизаций.
Рассказ автобиографичен, написан в форме мемуаров.
Автор вспоминает, как познакомился со своим самым близким другом Павликом, каким Павлик был человеком: скромным, даже застенчивым, но с твердыми нравственными установками. Нагибин сравнивает его с другим своим другом – Митей Гребенниковым – истеричным высокомерным мальчиком.
Воспоминания о дружбе с Павликом идут вперемешку с цитатами и философскими раздумьями о смысле жизни. Увы, жизнь друга Нагибина оборвалась в 1942 году: он погиб, обороняя деревню от немцев, не приняв предложения сдаться. Спустя много лет Нагибин попал в те места, где принял свой последний бой его самый близкий друг. И ему в голову пришла мысль, что Павлик дал себя убить, чтобы жили другие, в том числе и он.
Что всякий раз, когда кто-то погибает, значит, он дарит возможность жить другому человеку. Но не всегда человек правильно распоряжается этим подарком. «Если мерить мою жизнь последним поступком Павлика, разве могу я считать, что ни в чем не виноват? Нет. Виноват. Виноват во всем: в том, что не отдал своей жизни за друга, не спас, не защитил миллионы погибших, виноват в тюрьмах и лагерях, в убийстве президентов и проповедников, в плохих книгах - не только своих; в том, что правда ходит с поджатым хвостом, а ложь и клевета - задрав голову; что в мире не затихают выстрелы, не затухают пожарища, гибнут дети и не счесть обездоленных…», - это автор говорит про себя, но, по сути, данные слова касаются каждого из нас.
9. Я прочла этот рассказ во время летних каникул в учебнике по литературе, и, как бы пафосно это не звучало, он меня ошеломил. Несколько дней я ходила под впечатлением от прочитанного, не в силах оправиться от того трагизма, какой сквозит из каждой строчки.
Я думала о том, как жестока и несправедлива жизнь, и, может быть, именно тогда я в первый раз задумалась о том горе, которое принесла война. Горе, которое не отпускает человека до конца жизни, и малую толику которого Нагибин дал почувствовать своим читателям.
Читая рассказы о войне или изучая военные документы, мы подчас забываем, что за сухими столбиками цифр стоят реальные люди, и что персонажи, которые написаны в книжках – это тоже люди, такие же, как и мы, просто им повезло меньше – их жизнь на две неравные части разделила война.
Нагибин говорит о том, что мы получили в подарок жизнь, и теперь не вправе пренебрегать этим подарком. Мы должны делать всё, чтобы жизнь на Земле стала лучше: чтобы было меньше войн, катаклизмов, чтобы как можно меньше людей были обездолены. Нам это сделать легче, чем им – Павлику и всем тем, кто отдал свои жизни ради того, чтобы жили мы.
Юрий Маркович Нагибин
Мой первый друг, мой друг бесценный
Мы жили в одном подъезде, но не знали друг друга. Далеко не все ребята нашего дома принадлежали к дворовой вольнице. Иные родители, уберегая своих чад от тлетворного влияния двора, отправляли их гулять в чинный сад при Лазаревском институте или в церковный садик, где старые лапчатые клены осеняли гробницу бояр Матвеевых.
Там, изнывая от скуки под надзором дряхлых богомольных нянек, дети украдкой постигали тайны, о которых двор вещал во весь голос. Боязливо и жадно разбирали они наскальные письмена на стенах боярской гробницы и пьедестале памятника статскому советнику и кавалеру Лазареву. Мой будущий друг не по своей вине делил участь этих жалких, тепличных детей.
Все ребята Армянского и прилегающих переулков учились в двух рядом расположенных школах, по другую сторону Покровки. Одна находилась в Старосадском, под боком у немецкой кирхи, другая - в Спасоглинищевском переулке. Мне не повезло. В год, когда я поступал, наплыв оказался столь велик, что эти школы не смогли принять всех желающих. С группой наших ребят я попал в очень далекую от дома 40-ю школу в Лобковском переулке, за Чистыми прудами.
Мы сразу поняли, что нам придется солоно. Здесь царили Чистопрудные, а мы считались чужаками, непрошеными пришельцами. Со временем все станут равны и едины под школьным стягом. Поначалу здоровый инстинкт самосохранения заставлял нас держаться тесной группой. Мы объединялись на переменках, гуртом ходили в школу и гуртом возвращались домой. Самым опасным был переход через бульвар, здесь мы держали воинский строй. Достигнув устья Телеграфного переулка, несколько расслаблялись, за Потаповским, чувствуя себя в полной безопасности, начинали дурачиться, орать песни, бороться, а с наступлением зимы завязывать лихие снежные баталии.
В Телеграфном я впервые приметил этого длинного, тонкого, бледно-веснушчатого мальчика с большими серо-голубыми глазами в пол-лица. Стоя в сторонке и наклонив голову к плечу, он с тихим, независтливым восхищением наблюдал наши молодецкие забавы. Он чуть вздрагивал, когда пущенный дружеской, но чуждой снисхождения рукой снежок залеплял чей-то рот или глазницу, скупо улыбался особо залихватским выходкам, слабый румянец скованного возбуждения окрашивал его щеки. И в какой-то момент я поймал себя на том, что слишком громко кричу, преувеличенно жестикулирую, симулирую неуместное, не по игре, бесстрашие. Я понял, что выставляюсь перед незнакомым мальчиком, и возненавидел его. Чего он трется возле нас? Какого черта ему надо? Уж не подослан ли он нашими врагами?.. Но когда я высказал ребятам свои подозрения, меня подняли на смех:
Белены объелся? Да он же из нашего дома!..
Оказалось, мальчик живет в одном подъезде со мной, этажом ниже, и учится в нашей школе, в параллельном классе. Удивительно, что мы никогда не встречались! Я сразу изменил свое отношение к сероглазому мальчику. Его мнимая настырность обернулась тонкой деликатностью: он имел право водить компанию с нами, но не хотел навязываться, терпеливо ожидая, когда его позовут. И я взял это на себя.
Во время очередной снежной битвы я стал швырять в него снежками. Первый снежок, угодивший ему в плечо, смутил и вроде бы огорчил мальчика, следующий вызвал нерешительную улыбку на его лице, и лишь после третьего поверил он в чудо своего причастия и, захватив в горсть снега, пустил в меня ответный снаряд. Когда схватка кончилась, я спросил его:
Ты под нами живешь?
Да, - сказал мальчик. - Наши окна выходят на Телеграфный.
Значит, ты под тетей Катей живешь? У вас одна комната?
Две. Вторая темная.
У нас тоже. Только светлая выходит на помойку. - После этих светских подробностей я решил представиться. - Меня зовут Юра, а тебя?
И мальчик сказал:
…Тому сорок три года… Сколько было потом знакомств, сколько звучало в моих ушах имен, ничто не сравнится с тем мгновением, когда в заснеженном московском переулке долговязый мальчик негромко назвал себя: Павлик.
Каким же запасом индивидуальности обладал этот мальчик, затем юноша - взрослым ему не довелось стать, - если сумел так прочно войти в душу другого человека, отнюдь не пленника прошлого при всей любви к своему детству. Слов нет, я из тех, кто охотно вызывает духов былого, но живу я не во мгле минувшего, а на жестком свету настоящего, и Павлик для меня не воспоминание, а соучастник моей жизни. Порой чувство его продолжающегося во мне существования настолько сильно, что я начинаю верить: если твое вещество вошло в вещество того, кто будет жить после тебя, значит, ты не умрешь весь. Пусть это и не бессмертие, но все-таки победа над смертью.